Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Моря и океаны

I

Степь уходила вдаль, обширная и ровная, как море. Желто-зеленая и плоская ее гладь упиралась в синее жаркое небо, отмечая горизонт безупречной линией, которая присуща только морю.

Но воздух был сух, и море было далеко.

Мы были в северо-восточном углу Казахстана, у самой китайской границы, почти в центре Европейско-Азиатского материка. Степи, пустыни, горы, поля, холмы, джунгли, тундры — невообразимые пространства земли, поросшей зеленью, лесами или просто голой, — отделяли нас от какого-либо моря: три с половиной тысячи километров было до Балтийского моря, столько же — до Черного и до Японского, две с половиной тысячи — до Карского на севере и до Индийского океана на юге. Даже Каспий — это внутреннее, родное степям море — и тот плескался где-то в двух с половиной тысячах километров. Самой обширной акваторией была здесь запруда арыка у мельницы. В ней мы только что выкупались, соблюдая очередь: водное это пространство могло одновременно вместить не более пяти пионеров (или трех пионеров и одного писателя).

Тем удивительнее, казалось, была тема нашего разговора. Здесь, в равновеликом удалении от морей, мы разговаривали о Военно-Морском Флоте, о типах кораблей, о войне на море, а также о расцветке сигнальных флагов.

Беседа началась, конечно, с метрополитена, потом по ассоциации с большим городом свернула на Ленинград, и тут рассудительный Миша, сын пограничника, взглянул в корень.

— А у вас ведь тоже близко граница. Она по морю идет, да? Как вы ее там защищаете?

Пионер, выросший у границы, не мог не задать этого конкретного и беспокойного вопроса, услышав про город, находящийся вблизи границы. Сын пограничника, он угадал ту настороженность, в которой непрерывно пребывал долгие годы весь Краснознаменный Балтийский флот. Граница была тогда действительно близко. Слишком близко...

Неподалеку от огромного города Советской страны граница бежала в тревожных шорохах кустов, в невнятной тени деревьев, по непроходимым как будто финским болотам — и обрывалась в воду... Море! Как оно манит всех, кто боится шороха кустов, кто за каждым деревом чует пристальный взгляд пограничника и черный кружок трехлинейного дула, останавливающий всякое движение. Море — бесшумная, не сохраняющая следов, удобная, гладкая вода, в которой исчезает граница!..

Но в этой воде, как большой восклицательный знак, возникает длинный и узкий остров. Молчаливое многоточие фортов возле него выразительно подтверждает это немое предостережение. Невидимые на воде, четко очерчены на картах круги обстрела орудий, и стыки их тонких линий проводят по морю ту же непроходимую черту, которая на земле зовется границей. Верно и твердо они ведут ее до другого берега и передают опять в шорох кустов, в тень деревьев, в обрывы и в болота — и в пристальный взгляд пограничников.

Если вечером смотреть из Кронштадта в сторону Ленинграда, там дрожит в небе непрекращающимся северным сиянием огромное зарево огней. Синие молнии двух тысяч трамвайных дуг, непрестанно выключаемый и зажигаемый свет в сотнях тысяч квартир, огненные отблески цехов вечерней смены, мчащиеся лучи автомобильных фар, окна театров и Домов культуры, вспыхивающие в антрактах, — все эти незаметные в отдельности изменения света, сливаясь, заставляют зарево работающего и одновременно отдыхающего города действительно дрожать в ночном небе живым дыханием сильного и счастливого гиганта.

Взглянешь в сторону моря — там тихо и черно. Только неустанно и равномерно мигают маяки, а зимой — смутная белая гладь. И что в этой черноте или за невнятной этой белесоватостью — неизвестно. Но внезапно резким, как взмах хлыста (и, кажется, даже свистящим), световым ударом прорезает черноту неба и моря голубой узкий конус прожектора. Прорежет, задрожит, замрет — и поползет, ощупывая ясным своим взором каждую волну, каждую льдину, каждый сугроб... И тогда, обернувшись опять на трепетное зарево города Ленина, всем сердцем ощутишь благодарность к нашим военным огням, узким, быстрым и разящим, как дальние и верные мечи.

Граница была слишком близко.

Сколько-то лет назад в белесоватой мгле бежала по льду обыкновенная собака. Голубой меч прожектора ударил ее в бок. Люди от такого удара обычно падают в снег ничком, ожидая спасительной темноты. Собака же бежала дальше, помахивая хвостом, — веселое, милое и невинное существо. Но часовой на форту вскинул винтовку и выстрелил.

Собачку сволокли на форт и внимательно осмотрели, ибо часовой-краснофлотец сообщил, что собачку эту он давно заприметил: то в Ленинград бежит, то на тот берег. И нашли в ошейнике собачки письма — содержания отнюдь не любовного. Разводящий не поленился после этой находки смотаться на пост к часовому и подтвердить, что догадки его оказались справедливыми... И продолжал краснофлотец маленького форта стоять на посту, лицом к белесой мгле, а за спиной его продолжал гореть живым заревом, полнеба озаряя, богатый и сильный советский город.

Через много лет, в декабре 1939 года, на уютной даче в Райволе мы нашли следы этой собачки: протоколы, документы и копии писем диверсантам и шпионам в Ленинграде и их донесения оттуда. Здесь был центр контрреволюционной антисоветской организации — под боком у второй столицы Советского Союза, в расстоянии двух часов собачьего бега.

Граница была слишком близко. Из невинных "дачных мест" — Териоки, Оллила, Куоккала — можно было наблюдать всю жизнь и боевую учебу Балтийского флота. Отсюда можно было подготовлять новый удар в самое сердце Красного флота — удар по Кронштадту, подобный тому, какой был нанесен 18 августа 1919 года.

В то лето обыкновенный календарь, висевший в моей каюте на "Андрее Первозванном" и с трогательной во время гражданской войны педантичностью сообщавший дни поминовения святых и данные о фазах луны, имел еще особую кронштадтскую рубрику. Вот записи на его листках:

"Июнь, 18. 5 самолетов, разведка.

22. На рассвете — налет. Бомба за "Андреем" на стенке и несколько в городе. Пожар сторожки.

Июль, 7. Была разведка. Без бомб.

23. Бросали по гавани. Мимо.

29. Несколько гидропланов. Бомбы на пароходном заводе и в гавани у кораблей.

30. Летали, очевидно, разведка.

31. То же.

Август, 1 (воскресенье). На рассвете тревога. Бомбы легли в гавани и на улицах. К вечеру — повторение, в Летнем саду убито 11 и ранено 12 — было гулянье с музыкой.

2. Бросали по гавани. Все мимо.

3. Разбудили утром бомбами. Теперь новость — к вечеру вылетают из заката, в лучах солнца, но бомбят плохо — все в воду.

4. Бомбы в гавани и у доков.

5. Опять бенефис: утром и вечером. Бросали по кораблям, по докам и заводу.

6. Удивительно: чудесная погода, а самолетов не было.

7. Отработали вчерашнее: три налета. Много бомб, опять у завода и доков. Наверное, целят в подлодки.

8. Мотались на вельботе на южный берег за картошкой. Обменял штаны на три пуда. На обратном пути — шторм, едва дошли. Огромный дым над Кронштадтом, оказалось — горит Лесная биржа. Горела всю ночь. Самолетов не было — шторм; биржу, очевидно, подожгли.

9. Дежурил на зенитной батарее. Два налета, бомбы падали в гавань, а на нас сыпались стаканы шрапнели эсминцев.

10. Кидались. В гавань и в город.

11. Гавань и город — 9 бомб.

12. То же — 8.

14. Два налета. Гавань и доки. Попадание в пневматическую трубу у Алексеевского дока — свист и смерч песка, пока не выключили воздух.

15. Кидали по гавани и докам. Смотрел пробоину в палубе "Зари Свободы", — вероятно, полупудовая бомба..."

Такая тренировка могла приучить самую боязливую кронштадтскую старушку, торгующую семечками и подозрительными лепешками, оставаться на насиженном пеньке в Петровском парке и не срываться с него с причитаниями и воплем при басистом гуде в синей выси над головой. Так оно и стало в действительности.

Шестнадцатого и семнадцатого августа налетов не было, хотя солнечные дни особенно настораживали внимание сигнальщиков. Впрочем, на "Андрее" воздушную тревогу сыграли. Но причиной ее оказался крохотный паучок, прельстившийся полдневной тишиной и повисший на паутинке в двух дюймах от стекол подзорной трубы, направленной на запад. Случай, может быть, пустяковый. Но он ясно показывает, как были напряжены ожиданием неминуемого налета нервы сигнальщиков. Днем сигнальщикам приходилось до слез напрягать зрение, на рассвете — до боли в ушах напрягать слух: в рассветной мгле самолеты обнаруживались по гудению в высоте (звукоуловителей тогда еще не было).

Такое гуденье в бледном небе и разбудило Кронштадт в три часа сорок пять минут 18 августа. Небо гудело от края до края. Прерывистые линии светящихся пуль пронизывали его во всех направлениях. Лучи прожекторов, бесполезные уже в рассветном сумраке, лихорадочно метались в облаках.

Бледная неясность рассвета, томительное гуденье скрытых в небе самолетов, звонкое тявканье орудий, перебивающих друг друга, огненные столбы свистящих бомб, разрывающихся в городе, в гавани, на воде и на стенках, самая внезапность и мощность этой невидимой атаки были зрелищем диким, фантастическим и волнующим.

Глаз не поспевал следить за разрывами бомб. Сознание не поспевало отмечать последовательность событий, И, как всегда в жестоком бою, время исчезло: не то оно остановилось, не то мчалось в бешеном темпе. Казалось, все происходило сразу: ослепительно и взмывающе ударил в грудь теплый воздух, а в глаза — белый свет бомбы, взорвавшейся в двух саженях за нашей кормой: тяжело ухнул где-то справа, за стенкой гавани, — и за белыми трубами учебного судна "Океан" поднялся огромный столб воды, а когда он сел, далеко за ним, прямо на воде, встало ровное и высокое пламя, и кровавый столб его осветил спокойную воду. Но понять, почему на рейде, прямо на воде, стоит, полыхая, огонь, стоит и не оседает, — помешало щелканье неизвестно откуда направленных пуль, тарахтевших по броне боевой рубки. Старший помощник кинулся за рубку, увлекая нас под ее броневую защиту.

По темной воде гавани, в неверных отблесках рассвета, залпов и взрывов, с необычайной скоростью скользил неуловимых очертаний предмет — необъяснимый, чудовищно быстрый на поворотах. С него-то и летели к нам пули, непрерывным дождем стучавшие по броне рубки. "Гидроплан!" — крикнул кто-то, и дула орудий резко опустились вниз, ловя "предмет", чертом вьющийся в тридцати саженях от них.

И тут надо добрым словом помянуть Льва Михайловича Галлера — командира "Андрея Первозванного". Спокойствие не изменило ему и в этой неразберихе невиданной атаки. Он рванулся к казематам орудий, перебежав под ливнем пуль, и крикнул: "Не стрелять! Заградители!" — и крикнул вовремя: в горячке боя готовы были удариться в воду снаряды, а ударившись — неминуемо отскочить от нее рикошетом и попасть в стоящие в том углу гавани заградители, до палуб набитые минами...

Рядом с мостиком вдруг всплеснул широкий столб воды, и "Андрей" тяжко содрогнулся. Глухо рокоча, вода полилась в развороченную в броне дыру, и на линкоре забили колокола водяной тревоги.

Все это произошло как бы мгновенно. Фантастичность этой ночи взрывов, залпов и непонятного пламени, стоящего прямо на воде, усиливалась этим необъяснимым быстрым предметом, скользящим по гавани. В эти мгновения можно было предполагать самые невероятные вещи. И мысль согласилась с догадкой, кинутой кем-то среди взрывов: гидроплан! Гидроплан, самолет, снабженный поплавками, спустился в гавань — гидроплан, вооруженный торпедой!

Но это, как узнали мы позже, был один из ворвавшихся в гавань быстроходных торпедных катеров — новое, рожденное в конце империалистической войны оружие, еще неизвестное нам. Восемь таких катеров были приведены в Териоки, на финский берег, нависающий над Петроградом, в тылу его морской крепости Кронштадта. Восемь минут требовалось на перелет самолетов от Биорке до Кронштадта и двадцать — на переход катеров из Териок до Кронштадтской гавани. Граница была слишком близко, заманчиво близко, чтобы не использовать такой близости.

Не зная этого нового оружия, мы могли воспринимать события этой ночи только так, как мы их и приняли: всем казалось, что враг только в воздухе, что все эти взрывы и пули сыплются не иначе как сверху. Мы слишком привыкли связывать следствие — взрыв — всегда с одной и той же причиной: с воздушным налетом. Так и на этот раз никому не пришло в голову назвать быстрый предмет на воде иначе как "гидроплан", и врага мы могли искать только в воздухе.

Тем более замечательно, что на эскадренном миноносце "Гавриил", стоявшем на рейде в сторожевом охранении ворот гавани, подумали об иной причине взрыва.

"Гавриил" с вечера вышел из гавани и стал на якорь на рейде против ворот. Услышав на рассвете, как и все, гуденье внезапно появившихся над гаванью самолетов, — более того, ведя сам бой с двумя из них, — "Гавриил" сумел, однако, обнаружить катера и уничтожить часть их.

Кто именно из военморов "Гавриила" различил в неверной мгле рассвета два катера, с необычайной, изумляющей быстротой мчавшихся от Петрограда к гавани, осталось для истории неизвестным. Эта поразительная внимательность в горячей обстановке внезапного боя с самолетами, ценная тем более, что замеченный неприятель появился со стороны Петрограда, с тыла, откуда его менее всего можно было ожидать, — это поистине сторожевая служба наполовину сорвала задуманный противником план, обусловленный заманчивой близостью границы.

А план был таков. Семь торпедных катеров, обогнув остров Котлин с востока, подойдя вплотную к Петрограду, должны были появиться в гавани в момент разгара воздушной атаки самолетов, вылетевших из Биорке. Торпеды катеров предназначались всему боевому ядру, остаткам Балтийского флота, притиснутого к самым стенкам Кронштадта: линкору "Петропавловск" (ныне "Марат"); линкору "Андрей Первозванный", подавившему в июне своим артогнем восставший форт Красную Горку, подводным лодкам, стоявшим у борта своей базы — старого крейсера "Память Азова", легендарного корабля революции, поднявшего в 1906 году в Ревеле знамя восстания; сторожевому эсминцу у ворот — в данном случае "Гавриилу"; крейсеру "Рюрик". Две торпеды предназначены были для ворот обоих больших кронштадтских доков, с тем чтобы лишить возможности отремонтировать подорванные линейные корабли.

Проскочив незначительное расстояние от Териок до Лахты, катера повернули на Кронштадт. Они появились точно вовремя, когда на гавань летели бомбы. Но "Гавриил" испортил им все дело.

Орудия его мгновенно открыли огонь по загадочным, невиданным еще катерам, и один из них сразу же выпустил в "Гавриила" торпеду. Она прошла мимо миноносца и ударилась в выступающий угол стенки гавани. Взрыв ее совпал со взрывом снаряда "Гавриила", попавшего в катер. Тот запылал высоким огнем (вспыхнувший бензин и легкая фанера его корпуса и бросили на воду тот кровавый светящийся столб, который мы видели из гавани).

В это же время мимо "Гавриила", наполовину высунувшись из воды, с огромной скоростью промчались вдоль стенки гавани еще два катера прямо в ворота, обдавая непрерывной пулеметной струей стенку "Гавриила", брандвахту ворот и ее старика сторожа, выскочившего на шум. Катера прорвались в гавань — и "Гавриил" не мог их более обстреливать из опасения попасть в свои корабли. Со стороны Петрограда выскочили еще три катера, направляясь в гавань. Этих "Гавриил" смог взять в оборот. Он засыпал их снарядами и заставил повернуть обратно в Териоки.

Ворвавшиеся в гавань катера, непрерывно стреляя из пулеметов, описали молниеносную дугу по гавани и выпустили свои торпеды: одну в "Петропавловск" (она попала в "Андрея"), одну в базу подлодок — "Память Азова" (от которой, по счастью, подлодки вечером отошли) и одну мимо — в стенку. Так же стремительно, как влетели, они ринулись к выходу, вздымая носами шипящие буруны белой пены.

Но ворота уже ждали их возвращения: на узкую полосу воды между гранитными стенками пристально смотрели кормовые орудия "Гавриила"...

Отстреливаясь от самолетов, сдерживая носовыми орудиями натиск второго отряда катеров и отгоняя их от ворот, "Гавриил" ждал, когда ворвавшиеся в гавань катера выскочат на рейд, где его снаряды не причинят вреда своим кораблям. Он навел кормовые орудия на ворота и ждал.

Вылетели из ворот катера — легкие, узкие, стремительные, разгоряченные кажущейся победой, — и столбами встала вокруг них вода, завизжали осколки, затрещала фанера корпусов, вспыхнул бензин, и, заревев высоко вскидывающимся пламенем, закачались кострами на воде еще два катера...

План противника сорвался. Вместо уничтожения четырех боевых кораблей, трех подлодок и разрушения доков — катера подорвали только старый крейсер "Память Азова" и линкор "Андрей Первозванный", который к вечеру уже стоял в не тронутом торпедой доке. Удар в сердце Красного флота, обусловленный близостью границы, не привел к тем результатам, которых ожидали белогвардейцы: дорога на Питер была по-прежнему закрыта.

По всей западноевропейской равнине, от Мурмана до Крыма, извиваясь в непрестанном движении и дымясь кровью, сжималось тугое кольцо блокады. Фронтов было столько, сколько разных держав и белых генералов наступало на изнемогающую в голоде и войнах Советскую Россию. И на одном из фронтов, на севере, отбивался, стиснув зубы, огромный и голодный, упорный и страстный город, которому потом дадут великое имя Ленина. На морских подступах к нему, такой же голодный, без нефти и угля, такой же упорный и страстный Балтийский флот сохранял свою последнюю опору — Кронштадт.

Кронштадт! Это короткое громыхающее слово, подобное залпу орудий, гудело в те дни над Финским заливом.

В те дни Кронштадт вновь обрел свой грозный смысл ключа к столице, который был вложен в него при его создании. Как будто снова вернулись давно забытые времена, когда форты его отбрасывали немудрыми ядрами своих чугунных пушек шведские фрегаты. Только тогда к нему подходили отдельные корабли, а теперь его блокировала огромная эскадра интервентов.

Но каждый матрос на каждом корабле и каждый красноармеец на каждом форту держал в своем сердце короткое и упорное слово: надо.

Надо было стоять здесь, в узкой полосе неглубокой воды, бессонным и нелицемерным стражем изнемогающего Петрограда.

Надо было принять на себя и сдержать натиск армий и эскадр, стремящихся к Петрограду.

Надо было рассчитывать каждый пуд угля, каждое ведро нефти, каждую мину заграждения, каждую торпеду, каждый снаряд и каждого человека, рассчитывать скупо и мудро, ибо все это подходило к концу.

И Кронштадт выполнял это надо просто, твердо я буднично.

Он высылал в море корабли с половинным числом команды, потому что другая половина на конях или в окопах дралась уже где-нибудь под Царицыном. Он собирал для кораблей, хромающих на оба винта, последнюю угольную пыль, выметенную вместе с землей из опустошенных угольных складов. Он обедал — после напряженного суточного боевого похода или после бессонной работы на заводе — блюдцем пшенной каши. Он без удивления провожал мигающими взорами своих маяков подводные лодки, идущие во льду на разведку Ревельского рейда, лодки, шипящие, как примусы, и текущие, как решето, державшиеся на воде и в воде непонятно как — одним упорством. Он ежедневно отстреливался от самолетов, швыряющих бомбы в его гавани, доки, улицы и сады. Он открывал ворота своих рейдов для миноносцев, которые ночью, в шторм, без огней и маяков носились полным ходом по сомнительным проходам между своими и чужими минными заграждениями, и встречал их на рассвете гудками завода и мастерских, где голодные люди голыми руками обтачивали боевую сталь.

Он делал все это — необыкновенный город-корабль, город-лагерь, крепость революции и сердце флота.

Упершись спиной в Морской канал, Кронштадт стоял в конце узкогорлого залива, вглядываясь в него и в близкие берега, кишевшие армиями, надвигавшимися на Петроград, и время от времени напрягал все силы, нанося врагам чувствительные удары. Форты и флот стали реальной угрозой интервентам. Форты и флот сплелись в нераздельный клубок, который непрестанно перекатывался по берегам и воде Финского залива, внося расстройство в тугое кольцо блокады. Форты и флот приобрели общее наименование — Кронштадт. Уничтожить флот — мешали форты. Уничтожить форты — мешал флот.

За четырнадцать месяцев, которые эскадра интервентов провела в Финском заливе, Красный Балтийский флот имел не меньше двенадцати боев с вражескими кораблями, и каждый раз при значительном превосходстве неприятельских сил. Так, 10 мая 1919 года эсминец "Гавриил" в течение часа вел бой с четырьмя контрминоносцами. 31 мая эсминец "Азард" в бою с восемью контрминоносцами навел их под огонь линкора "Петропавловск", 24 июля подлодка "Пантера" атаковала две подлодки противника, осенью кронштадтские форты отгоняли своим огнем монитор с пятнадцатидюймовой артиллерией.

Два крейсера, два миноносца, два тральщика, один заградитель, три торпедных катера, одна подводная лодка — вот список кораблей эскадры интервентов, которые Балтийский флот и форты Кронштадта оставили на дне Финского залива на память о тысяча девятьсот девятнадцатом годе — пятом годе беспрерывной войны, которая могла сломить кого угодно, но не смогла истощить бессмертные силы освобожденного парода, тысячекратно увеличенные жизненосной силой революции.

Каждая строчка, каждая буква этой огненной эпопеи Балтийского флота живет, дышит и стоит над миром неодолимой страстью к победе во имя освобождения от векового гнета. Каждая ее страница сурово напоминает нам голосами погибших за наше дело родных товарищей наших, балтийских моряков:

— Ты не забыл? Ты помнишь?

Мы не забыли. Мы помним. Мы учим нашу флотскую молодежь, краснофлотцев и командиров новых сильных кораблей, подводных лодок и самолетов, как биться за наше великое дело, за родину нашу, с той же великой страстью, с тем же огненным восторгом, с каким дралось орлиное племя девятнадцатого года.

И Кронштадт — громыхающее короткое слово, подобное залпу орудий, — двадцать лет стоял перед городом Ленина, стиснутый близкими — слишком близкими! — границами.

И если десятилетнего пионера, выросшего далеко от всяких морей, но на самой пограничной линии, встревожила эта близость границы к огромному городу, так как же тревожила она Краснознаменный Балтийский флот в течение долгих двадцати лет?

Простившись с пионерами, мы продолжали свой маршрут. Через час мы вышли из машины возле одиноко стоящего в степи здания с вышкой. И здесь я увидел то, что обусловило закономерность Мишиного вопроса: мутный и узкий ручей.

На том берегу его женщина, присев на корточки, мыла турсуки — кожаные мешки для кумыса. Мальчик, ровесник Миши, тащил к ней бычью шкуру, сгибаясь под непосильной тяжестью. Широкое смуглое его лицо ничем не отличалось от широкоскулых лиц казахских пионеров, с которыми мы только что расстались. Но это был ребенок, лишенный детства, — эмбрион нищего пастуха чужих стад, печальная личинка будущего раба синьцзянских скотоводов: ручей, пробегавший между нами, был пограничным.

Со странным, совсем новым чувством смотрел я на этот крохотный отрезок знакомой черты — границы. Я привык видеть ее иной. Тысячи раз в Финском заливе (где едва одна десятая водного пространства принадлежала Балтфлоту) я отмечал на карте треугольник обсервации рядом с ее прерывистым пунктиром. Ее невидимую линию, грозившую дипломатическими осложнениями, я научился отыскивать на гладкой воде на глаз — По расстоянию до чужого берега. И, может быть, потому, что тот — балтийский — участок морской границы Советского Союза был доверен нам, и потому, может быть, что все внимание поглощал именно он, — остальные советские моря как-то не ощущались в прямой и непрерывной связи с этой пунктирной линией, бегущей по карте между Териоками и Кронштадтом, между островом Сескар и Лужской губой.

Понадобилось забраться в самый центр Евразийского материка, чтобы здесь — где воды было меньше, чем в питьевой цистерне эсминца, и где чужой "берег" был всего в пятнадцати шагах, — наиболее остро ощутить единство советских морей, нанизанных, подобно гигантским бусам, на крепкую непрерывную нить советской границы. И в мутных струях пограничного ручья почудились мне капли их тяжелой соленой воды — изумрудной, синей, аметистовой, желтоватой, лазурной, опаловой.

Ручей бежал влево, на север. Я знал, что через пять километров граница сползет с его русла в летучие сухие пески, что она вскарабкается потом на зеленые склоны Алтая, черкнет по сияющему снегу его "белков", перекинется на Саянский хребет и, пробежав по многоводным рекам, с разбегу ринется в теплые воды Японского моря.

Я знал, что справа, на юге, эта нить в трех километрах от нас тоже покинет ручей, уйдет в степи, к холмам Тарбагатая, взбежит по ледяным ступеням Тянь-Шаня на Памир — Крышу мира — и скатится с нее в самый подвал, странное море, лежащее ниже уровня моря, — в Каспий. Я знал и то, что трижды еще прервется потом ее бег по сухой земле — обширным Черным морем, узким Финским заливом, круглой чашей Ладоги, — пока она не скользнет с Кольского полуострова в прохладное Баренцево море. И тогда, вплавь по воде многочисленных северных морей — детей Ледовитого океана, то и дело отпихивая налезающие полярные льды, она сомкнется сама с собой, один только раз вынырнув на мгновение, чтобы пересечь узкий язык Сахалина.

Двенадцати морям и трем озерам вручили мы честь хранить в своих водах неприкосновенность советской границы. Сорок три тысячи километров береговой черты доверены водам советских морей.

Как же можно было в мутных струях степного пограничного ручья не угадать тяжелых, блестящих капель этих морей, стекающих сюда по замкнутой кривой, больше двух третей которой проходит по соленой воде, жаркой, теплой, холодной и ледяной?

И здесь пора поговорить о некоторых особенностях соленой воды.

Когда звездолет будущего, свистя, вырвется за стратосферу и межпланетные путники где-нибудь возле Луны глянут на земной шар, — вернее всего, он покажется им гигантской каплей воды, повисшей в темном космическом пространстве.

Вода обволакивает пленкой остывающую нашу планету, и островами торчат из нее материки. Изрезывая их заливами, океаны через узкие щели проливов входят в самую глубь суши, останавливаясь перед крутыми склонами горных хребтов. И самые реки, поблескивающие в зигзагах растрескавшихся материков, кажутся щупальцами напирающих на сушу океанов.

Этот слой воды, заливающий земной шар, довелось мне увидеть впервые тринадцатилетним мальчиком. Вода, предложенная мне судьбой для осмотра, была третьесортной — пресной и мелкой: это была сестрорецкая заводь Финского залива, безжизненная, лишенная могучего дыхания океанов — приливов и отливов. Но фантазия, вспученная крепкими дрожжами морских романов, немедленно преобразила эту пресную воду. Задержав дыхание, я всматривался в горизонт, стиснутый берегами и загороженный островом Котлин, видя только то, что мечтал увидеть, — дорогу в мир. Нетерпеливо отбрасывая Котлин с его кронштадтскими трубами и куполом Морского собора, воображение мое спеша стремилось по этой глади из узкой трубы Финского залива, через путаный коридор Бельтов, вдаль, вперед — в океан! Вот наконец она — дорога в Америку, в Индию, Австралию, в страстно желаемый, чудесный мир "Фрегата "Паллады", в мир выученного наизусть "Путешествия вокруг света на "Коршуне"! Море, разъединяющее земли и соединяющее народы, море — путь цивилизации, море — поприще великолепных побед!.. Я наклонился и ладонью погладил эту волшебную воду, в которой плавали материки и моя неминуемая слава.

Через восемь лет, дежуря на противокатерной батарее на стенке Военного угла Кронштадтской гавани, я разглядывал эту же воду с совершенно иным чувством.

Эта ровная гладь, кишащая минами, позеленевшими в воде за четыре года войны, по-прежнему уводила воображение вдаль — в океаны. Они, и точно, "соединяли народы" в единодушном стремлении поскорее оторвать от гигантского тела Советской России колонии. По океанам и по всем морям, где только были советские берега, шли мониторы, подлодки и крейсера европейских держав, волоча на буксире прыгающие на волне торпедные катера, шли линкоры, эсминцы, крейсера, шли транспорты с оружием, продовольствием, войсками, везя этот товар белогвардейским правительствам в обмен на лес, зерно, уголь. В уродливом преломлении войны исполнилась мечта первого российского европейца, засвидетельствованная поэтом:

Сюда, по новым им волнам,

Все флаги в гости будут к нам...

Военные корабли под разнообразными флагами деловито сворачивали из океанов в лабиринт Каттегата и Бельтов, стремясь в Биорке, в Ревель, в Гельсингфорс — поближе к Петрограду и его промышленности.

Военные корабли огибали Скандинавию, выходя к Белому морю, к Мурманску — к рыбе и лесу.

Военные корабли протискивались через раскупоренные с таким трудом Дарданеллы в Черное море — к Одессе, к Батуми, Крыму — к зерну, углю, нефти.

Военные корабли отдавали якоря на Владивостокском рейде, поближе к сибирской магистрали, которая, как насос, могла выкачать богатства Сибири.

Весь мир, казалось, торопился не пропустить грандиозной распродажи страны, которой задешево торговали десятки белогвардейских правительств. Новые Колумбы и Магелланы шли водружать свои флаги на беззащитных берегах, везя в трюмах вместо традиционных бус и зеркал солдатские штаны и оружие, благо цена на эти товары после окончания мировой войны катастрофически упала. С опытностью громил, орудующих в покинутой хозяевами квартире, интервенты вязали в узлы сетей мурманскую рыбу; взламывали крепкие сибирские сундуки, набитые золотом и мехами; торопясь и расплескивая через край, сливали в поместительные бидоны трюмов бакинскую нефть; набивали мешки украинским зерном; уводили из портов мертвые корабли; расчетливо грабили склады.

Флоты и флотилии Советского государства голодали. Расшатанные за четыре года походов корабли и издерганные за четыре года войны люди мерили свой паек одинаковыми мерами: уголь и хлеб — четвертками фунта, селедочный суп и нефть — тарелками, снаряды и воблу — штуками. Балтийский флот превратился в Балтийский "дот"{5} из нескольких кораблей. Миноносцы, поднятые на поплавки, перетаскивались буксирами по каналам с Балтики на Волгу и в Каспий. Подводные лодки, на которых, по теперешним нашим понятиям, опасно погрузиться даже в гавани, лазали подо льдом в глубокую разведку, ухитрялись топить вражеские крейсера.

Сытые флоты интервентов, в изобилии снабженные боеприпасами, сжимали кольцо блокады. Вот уже прижат спиной к последней опоре — Кронштадту — Балтийский флот. Вот уже заперты на двенадцатифутовом рейде Астрахани немногие корабли Каспия. Вот уже эсминец "Керчь" топит у Новороссийска родные свои корабли, и вода, поднятая в небо взрывами, падает в Черное море крупными каплями, тяжелыми и страшными, как матросские слезы... Вот нет уже у страны Белого моря, и на Приморье стоят на рейдах японские корабли...

Будто сами моря и океаны выступили из берегов, затопляя собой Советскую страну: так хлынули в нее со всех сторон, где она граничила с морем, армии интервентов.

Враждебные океаны вливаются в моря, заливают советскую землю, выбрасывая в пене прибоя армии, пушки, шпионов, правительства, консервы и танки. Все меньше и меньше становится сжимающийся остров, в центре которого — Москва. География летит к черту. По Донбассу, сшибаясь в двенадцатибалльном шторме гражданской войны, ходят валы двух морей — Черного и Балтийского; на гребнях черноморских волн — офицерские фуражки, на балтийских — бескозырки матросов. Уголь, уголь! Уголь — спасение Кронштадту, Питеру, стране, революции!.. Тихий океан, выходя из узких берегов сибирской магистрали, заливает Сибирь... Холодно в Питере от ледяных валов Белого моря, и, вздуваясь, захватывают серые плоские волны Финского залива Петергоф, Гатчину, Детское Село...

Понятия странно смешиваются и путаются. Страна мечется в тифозном голодном бреду кольцевых фронтов, выплескивая в историю героические видения, поражающие и необычайные. Матросы — верхом на конях бьются в зеленой степи, морские корабли — ходят по рекам. Полевые трехдюймовки, изумляясь непонятным морским командам, бьют по кораблям с покачивающихся барж, а морские орудия стреляют с площадок бронепоездов по пехотным цепям, отсчитывая дистанцию по привычке на кабельтовы. Кронштадтские форты, до судороги сворачивая прицелы, стреляют себе за спину, в тыл, по обходным группам белоэстонцев, а где-то на Волге уже записана в вахтенный журнал небывалая в истории военно-морского искусства атака кавалерии на миноносец. Линейный корабль "Андрей Первозванный" двое суток громит с моря Красную Горку — форт, выстроенный для поддержки в бою линейных кораблей.

Так, ломая традиции морской войны, Красный флот, в самих боях отыскивая новые правила боя, бился эсминцами на реках, матросами — в степи, подлодками — во льдах, линкорами — в гавани, пока в гигантском напряжении сил республика не остановила валы катящихся на нее океанов и пока моря не отступили к своим естественным бассейнам.

Разрушенные заводы, голые поля, истоптанные пастбища одни за другими показывались из-под отступающих океанов. Остров Москвы обсыхал, расширяясь в пространстве. Корабли интервентов, захваченные отливной волной, дрейфовали из Балтики, оставив одну шестую часть своих семидесяти двух вымпелов на неглубоком дне Финского залива. Французская эскадра, потрепанная штормом восстания, уходила от Одессы, и скоро вслед за ней, увлекаемая неудержимым отливом, скатилась с крутых отрогов Крыма мутная врангелевская волна: с Перекопа дул пронзительный, с ног сшибающий норд. В радуге нефтяных пятен вошел в свои берега Каспий, вновь отделившись от Черного моря Кавказским хребтом, и, наконец, последним отступил от Приморья Тихий океан вместе с японскими крейсерами.

Моря вновь стали советскими. И к израненным, разграбленным их берегам медленно начала приливать восстанавливающаяся жизненная сила республики.

II

Была осень 1922 года. Впервые на зеленые просторы Балтики был вынесен советский военно-морской флаг. Балтика встретила его десятибалльным штормом. Трое суток она раскачивала и сотрясала ударами волн все десять тысяч тонн "Океана", сбивая его с курса.

Мы не изменили ни курса, ни намерений. Мы пронесли наш юный флаг до самой Кильской бухты, показали чужим кораблям и берегам его мятежное пламя и возвращались обратно по присмиревшему враждебному морю. И вот у мыса Мэн, спускающего в зеленые воды ослепительные меловые утесы, мы начали валиться набок.

На четвертые сутки похода корабль стал медленно крениться на правый борт, удивляя этим всех, кто был на мостике: чтобы свалить огромное тело "Океана", требовался не тот легкий вечерний бриз, который дул от Швеции. Но кренометр в штурманской рубке второй уже час продолжал отклоняться от вертикали с неприятной безудержностью. Когда он показал шесть с половиной градусов, на мостик поднялся вызванный командиром старший механик. По старческим его щекам катились капли пота, и узловатые матросские пальцы дрожали в бессильной ярости.

Балтика все-таки взяла свое: шторм поднял в трюмах всю грязь, накопившуюся там за время многолетней летаргии корабля, и она забила перепускные помпы. Вода в котлы пошла только из цистерн одного левого борта, и корабль получил крен, увеличивавшийся тем больше, чем больше воды брали котлы. Перекачать воду и выровнять крен оказалось невозможным.

Крен этот опасности не представлял. Торговые корабли порой и не с таким креном бродят по морям, напоминая собой лихо заломленную шапку на подвыпившем матросе. Но в Петрограде, у моста Лейтенанта Шмидта, занимая собой добрую половину Невы, лежал на боку такой же огромный корабль — "Народоволец", оборвавший швартовы и перевернувшийся, когда вся вода из левых цистерн была небрежно и неумело израсходована. И этот призрак встал в кочегарках "Океана". Шторм, разболтавший грязь в трюмах, расшевелил и людскую накипь: кто-то в кочегарке стал убеждать остальных не перегружать уголь из верхних ям правого борта, что могло выправить крен: все равно, мол, перевернемся... Люди, не видавшие ранее моря, но часто видевшие "Народовольца", упали духом. Вот почему старший механик, отслуживший всю службу машинистом того же самого "Океана", дрожал от ярости и ругался, как может ругаться старый балтийский матрос.

Поход пришлось прервать. Мы стали на якорь под шведским берегом, и девять машинистов, таких же балтийских матросов, вместе со стариком механиком всю ночь перебирали донки, очищали с них липкую грязь, перекачали потом воду с борта на борт и выпрямили этим корабль. Он снялся с якоря в два часа дня, а в пять мы приняли радио о том, что комсомол взял шефство над флотом, и о том, что "Океан" получает новое имя — "Комсомолец".

Из семисот военных моряков "Океана" хорошо если семьдесят бывали ранее в море. Балтийские матросы — матросы семнадцатого года — давно покинули корабли для бронепоездов и море для степей, сменив двенадцатидюймовые орудия на трехлинейные винтовки и условные лошадиные силы машин — на реальных мохнатых коней Первой Конной. Те, кто остался в живых, строили Советскую власть в городах, только что отбитых у белых, немногие из них учились в академиях, вернулись на флот комиссарами. Балтийский флот терял свои жизненные силы. Вялое белокровие год-два назад ослабило его гнойным фурункулом кронштадтского эсеровско-меньшевистского восстания.

Истощенный, недвижный, исхудавший, Балтийский флот требовал свежей волны здоровой крови, чтобы жить и расти вместе с оправляющейся страной. Комсомол был призван дать ему новых людей, заменить ими тех, кто струсил в кочегарках "Океана", тех, кто безразлично сторожил в гавани недвигающиеся корабли.

Комсомольцы пришли на флот.

Он встретил их сурово. Горячую романтику "солнечных рей" он с места окатил холодной водой. Буквально — потому что в разрушенных, стылых и грязных Дерябинских казармах, что на Васильевском острове, кипятку в бане не оказалось. Секретари уездных и губернских комитетов комсомола (ниже "сельского масштаба" комсомольцев во флот не отбирали), ежась, но весело вымылись в холодной воде, приняв это за первое "оморячивание". Потом повалились на голые топчаны спать (коек тоже не оказалось) — "казбеки" в своих черкесках; тверяки, все как один в белых заячьих шапках, подаренных губернским комитетом для трудной флотской службы; рязанцы, сибиряки, северяне, петроградцы, москвичи — в полушубках, в валенках, в тулупах — две с половиной тысячи отборных комсомольцев со всей страны. На местах их провожали, как на фронт, и долго еще, как на фронт, посылали подарки: папиросы, сахар, мыло, блокнот и письмо от организации — все это в кисете, сшитом чьими-то девичьими руками. Кисетов у иных к весне набралось до сорока штук.

Комсомольцев остригли (не без боя), одели в бушлаты, сквозь сукно которых свободно просвечивала даже пятисвечовая лампа, обули в картонные ботинки образца 1921 года и разослали по экипажам и по военно-морским школам.

Там их встретили иронически. "Шефский подарочек" — так называли их те, кого они пришли оздоровлять, а кое-кого и сменять. Так звали их в экипажах матросы-инструкторы, отсидевшие всю гражданскую войну в тылу. Так звали их старики боцмана, никак не мирившиеся с новым и непонятным типом "новобранца" — разговорчивого, самостоятельного, въедливого до неполадок, с места заявляющего о том, что он пришел "оздоровлять флот". Так звали их и многие из командного состава, побаивавшиеся их политического превосходства над собой.

Больной флот мстил им, чем мог. Он мстил сложной терминологией, которой их не обучили в экипаже, где инструкторы занимали все их время бесконечными приборками и чисткой картошки и откуда они вынесли единственное морское слово — "гальюн". Он мстил отмирающими "традициями" — татуировкой, семиэтажным матом, клешем в шестьдесят сантиметров, мстил влиянием "жоржиков" и "иванморов", мстил и прямым издевательством тех, кому на смену пришли эти комсомольцы. В кубриках экипажа старые инструкторы, осмотрев только что вымытый линолеум, украшали его презрительным плевком: "Разве так палубу драют! Мыть щераз!" Старшины из унтеров заставляли чистить свои ботинки, включая эту операцию во всемогущую "приборку". "Жоржики" уводили комсомольцев на Лиговку — и не отсюда ли в комсомольский обиход вошли дурно пахнущие слова: шамать, топать, братуха, коробка (корабль) и прочие, украшавшие когда-то литературу о комсомольцах?

Весной, пройдя строевую подготовку в экипаже и разбившись по школам, комсомольцы впервые увидели корабли. Какие корабли!.. Из всего Балтийского флота плавало несколько миноносцев, учебное судно "Комсомолец" и линкор "Марат". Остальные "плавали" преимущественно по закону Архимеда, то есть лишь теряя в своем весе столько, сколько весил вытесненный ими объем мутной воды Кронштадтской гавани, — без всякой возможности передвижения.

"Морская практика" началась с чистки трюмов. Из всех тяжелых работ на корабле это одна из самых неприятных и грязных, заслуженно рассматривавшаяся в царском флоте как вполне равноценная замена карцера или гауптвахты. В трюмах "Марата" геологические напластования многолетней грязи являли собой спрессованную историю флота со времен семнадцатого года. Ледовый поход восемнадцатого года был представлен остатками сахара и белой муки, вывезенных из складов Гельсингфорса. Девятнадцатый год отложил машинное масло боевых походов. Двадцатый — сгнившую мерзлую картошку и капусту продовольственных отрядов. Все это спаялось ржавчиной всех годов в плотный слой, прилипший к металлу корабля. Комсомольцы отбивали его ударами ломов. И тогда из-под пробитой корки, твердой, как броня, в спертый воздух трюмов подымались спиртовые пары разложения. Комсомольцев выносили из трюмов пьяными.

Вместе с этой очисткой трюмов возрождающегося Красного флота — запущенных трюмов, вынудивших "Океан" прекратить первый поход по Балтийскому морю, — комсомольцы должны были очистить и личный состав флота от той ржавчины, которая осталась еще с царских времен и спаялась с гнилой слизью "клешнической" психологии, доведшей флот до позора кронштадтского восстания. И пробитая корка ложнофлотских "традиций" испускала ядовитые пары, отравляя комсомольцев-моряков. "Старички" приучали их к щегольству сверхматерной брани, накалывали им татуировки, доказывали несомненную выгоду уменья "попсиховать" с командиром и учили гордиться гауптвахтой — как орденом, венерической болезнью — как доблестью, отлыниванием от работ — как геройством. Худший слой военных моряков защищался, как мог, от свежей струи, ворвавшейся во все уголки быта и службы и несшей с собой новые понятия о дисциплине, работе и учебе.

Секретари уездных и губернских комитетов комсомола очищали трюмы, драили палубу, стояли вахты, чистили картошку, заменяли на политчасах политруков, учились артиллерии, машинному делу, гребле, теребили старых моряков, вытягивая из них знания и опыт, и бредили по ночам страшными морскими словами: "клюз", "комингс", "бейдевинд", "гинце-кливер-леер-лапа". Кое-кто поддался отраве "старичков" и посидел на гауптвахте. Кое-кто в отчаянии кидал на стол комиссара свой комсомольский билет. Но спайка, стойкость, энергия комсомольцев взяли свое.

Им пришлось бороться и с недоверием комсостава, и с замкнутостью старых специалистов, ревниво оберегавших профессиональные тайны, и (кое-где) с близорукостью комиссаров, не разглядевших, что в этой молодой волне — спасение флота, и со сложной терминологией, и с морской болезнью, и со своим собственным самолюбием, которое порой получало очень сильные уколы.

Они завоевывали флот, как неизвестную страну. Здесь, на кораблях, они нашли наконец себе союзников. Это были военкомы, старики боцмана (оценившие все-таки их неистребимую, но какую-то непривычную любовь к флоту), лучшая часть командиров и коммунисты-военморы. Партия большевиков, начав возрождать флот, сделала ставку на комсомол — и не ошиблась.

И если вспомнить комсомольцев тех годов, вырывающих на гребных гонках призы у старых матросов, комсомольцев, впервые берущих в руки точное штурманское оружие — секстан и хронометр, комсомольцев, впервые стреляющих из огромных орудий, — прежде всего на память приходит то волевое устремление, которое было присуще им. Командиры из этих комсомольцев резко отличались от кадровых командиров — в большинстве своем усталых, безразличных, надорванных многими годами войны и болезней флота. Краснофлотцы-комсомольцы совсем не походили на краснофлотцев прежних наборов. Они принесли с собой на флот дисциплинированность, четкость мыслей и поступков, организованность времени, комсомольскую спайку, энергию, жажду работы и хорошее настроение уверенных в себе людей. Они пришли на разрушенный, усталый флот с мечтой о могучем советском военном флоте, с романтикой "солнечных рей", с песней "По всем океанам развеем мы красное знамя труда" — и история, творимая ими вместе с миллионными массами советского народа, осуществила эту мечту, которая тогда, в трюме "Марата", казалась только мечтой.

Они — адмиралы Советского Военно-Морского Флота — стоят сейчас на мостиках новых крейсеров, они — инженеры — строят теперь гигантские линкоры, они — подводники — создали в ледяной воде Финского залива и Баренцева моря легенды о советских подводных лодках. Это они положили начало новым кадрам флота, они — "шефский подарок" Ленинского комсомола флоту социалистической родины, — подарок, с которого история сняла иронические кавычки, выбросив их в мусор вместе с людьми, придумавшими их.

III

В мае 1921 года мы вышли на пробу машин. Весна выдалась на редкость солнечная и теплая, нагретый над морем воздух дрожал на горизонте, приподымая острова и искажая очертания маяков. Финский залив был пустынен: под серебряной его гладью угрюмо и опасно толпились стада мин, и только кое-где в этом обманчивом просторе были проложены узкие улицы, огражденные частоколами вешек. Это были протраленные фарватеры, и по ним, строго придерживаясь вех, опасаясь уклониться хоть на полкабельтова, шел наш эсминец. Кроме него, в море было только четыре тральщика. Они медлительно и деловито утюжили залив, похожий более на суп с клецками, прокладывая в минном поле новый переулок, которому штурмана-острословы уже дали наименование: "Биоркский тупик".

У острова Сескар, на углу "Кронштадтского проспекта" и "Лужского переулка", мы встретили пароход. Это был обыкновенный грузовой пароход под голландским флагом, но мы удивились ему, как морскому змею: до сих пор из иностранцев нам доводилось видеть только одни военные корабли.

Пароход шел прямо на нас — аккуратно по самой середине протраленного фарватера, как по ниточке, всем своим видом показывая, что готов скорее стукнуться с нами, чем рискнуть отклониться хотя бы на метр к страшным вехам. Мы вежливо положили руля и дали ему дорогу, прижавшись бортом к линии вех. Так в узком переулке, расходясь, грузовики наезжают колесами на панель. Пароход благодарно отсалютовал флагом, и мы хором прочли на его борту невиданную надпись: "Alexandre Polder — Rotterdam". Он пошел дальше, косясь выпученными в ужасе иллюминаторами на взрывчатую воду за линией вех и с не меньшим страхом всматриваясь в возникающий на горизонте легендарный Кронштадт. Это был первый иностранный пароход, появившийся в наших водах за семь лет войны и интервенции, — первый из десятков тысяч, которые потом приходили в Ленинград, наполняя густой синей краской выцветшие за эти годы диаграммы грузовых потоков по Финскому заливу.

Дорогу торговым кораблям открыли тральщики Краснознаменного Балтийского флота. В первые годы возрождения Красного флота эти маленькие трудолюбивые корабли расчищали будущему флоту место для его учений и тренировок. Они начали эту титаническую работу весной 1921 года и закончили в 1924 году. С самой ранней весны до поздней осени тральщики в любую погоду выходили на работу — нудную, незаметную и опасную. Впрягшись в трал, они попарно тащили под водой его тяжелый стальной трос, подвешенный к буйкам, задыхаясь старенькими своими котлами, отплевываясь от волны, цепко хватаясь пеленгаторами за маяки и приметные места на берегу, чтобы проложить следующий галс точно рядом с протраленной уже полосой. Они уходили в море, как рыбаки, на целые недели, не возвращаясь в гавань и во время штормов. А штормы для них были не сладки: кораблики были маленькие, ветхие, некоторые — как "Березина", "Шексна" и "Буй" — просто колесные, вроде речных, и недаром в те дни сложена была про них ласковая песенка:

Буйка с Змейкой, ежли не потонут,

Доплывут, доплывут!

Тральщиков не хватало, а молодая Советская страна требовала скорейшего открытия плавания по Финскому заливу торговых кораблей. И тральщиками стали все сколько-нибудь пригодные для этого корабли: буксиры, катера, паровые яхты и даже миноносцы. Этим на долю выпало "контрольное траление": заведя трал, они быстро носились по необследованным районам с удивительным спокойствием, удивительным, ибо их осадка, глубокая осадка миноносцев, не давала им никакой гарантии не стукнуть по мине собственным форштевнем раньше, чем ее обнаружит волочащийся сзади трал. Это небезопасное занятие считалось нормальным и обычным, и в этой школе воспитывались из молодежи новые кадры молодого флота.

Тральщики проводили за тралами первые советские торговые корабли, привозившие необходимые для восстанавливаемой промышленности республики машины и материалы. Краснознаменный Балтийский флот с честью возвращал торговому советскому флоту свой долг срока тысяча девятьсот восемнадцатого года.

Тогда — в апреле — тяжелые льды закрывали Гельсингфорсскую гавань и тяжелые шаги маннергеймовских отрядов звучали у самой гавани. Финская революция была задавлена интервентами, и Балтийский флот лишался своей базы. Корабли надо было спасти, надо было вывести их через льды в Кронштадт. Без машин, почти без топлива балтийцы уводили корабли — все, которые хоть как-нибудь могли двигаться. Линкоры и крейсера, миноносцы и подлодки шли по пробитой ледоколом "Ермак" ледяной дороге.

Но мы двигаться не могли: на "Орфее", эскадренном миноносце, был погнут левый гребной вал, а в правой турбине была "капуста" — лопатки ее были смяты осенней аварией. Мы стояли в Южной гавани Гельсингфорса, в центре города, и смотрели на уходившие своим ходом корабли Балтийского флота. До 12 апреля мы не знали, каким образом удастся нам спасти наш корабль от напора призванных финской буржуазией германских войск под командованием генерала Маннергейма. Часть команды перешла на "Стерегущий": на нем было лишь четыре человека, но машины кое-как вертелись. Ушел на наших глазах и "Стерегущий" — медленно, малым ходом, едва расталкивая разбитые кораблями льдины.

Утром 12 апреля в городе затрещали выстрелы финских белогвардейцев. Возле миноносца высился портовый кран. На верхней его площадке простым глазом, без бинокля, были видны пять фигур финнов-рабочих с красными повязками на рукавах, среди них — одна женщина. Они прильнули к решетчатым фермам крана, сжимая в руках револьверы. На Торгет-плац появились перебегающие фигуры с винтовками. Они стреляли по окнам, по подворотням, оттесняя в переулки рабочие отряды финских красногвардейцев. Тогда с крана началась редкая, но точная стрельба. Невольные свидетели, скованные условиями мирного договора, мы лишь смотрели, как на Торгет-плац падали один за другим люди с белыми повязками, одетые в добротные штатские пальто. Наступающие стали прятаться от этого точного огня за фонтан посреди Торговой площади. Потом откуда-то появился пулемет и застрекотал по крану. Он стучал долго — видимо, патронов жалеть не приходилось, — и лишь когда на кране прекратилось всякое шевеление, туда поднялись трое с белыми повязками. Они сбросили с крана тела убитых красногвардейцев и — последним — раненого. Падая с двадцатиметровой высоты, он кричал, пока не ударился о мостовую, и крик этот я помню и теперь.

Его крик был подхвачен густым и хриплым гудком. Мы оглянулись — к нам подходил грязный пузатый транспорт под советским флагом.

Такие корабли в старое время имели в военном флоте презрительное наименование "бандура". Их еще звали "купцами" или "транспортюгами". И вот такая "бандура" с парадным ходом в шесть узлов подошла к изящному и стройному, но обезноженному миноносцу. Человек в немыслимой лохматой робе кинул к нам на бак бросательный конец. Тонкая его змейка привела к нашим кнехтам шестидюймовый трос, "бандура" дала ход, и Гельсингфорс стал медленно отходить вместе с белофиннами, которые уже посматривали на одинокий советский миноносец...

Двенадцать долгих и трудных суток мы шли на буксире "Бурлака". Он раздвигал своим широким пузом разбитые "Ермаком" льды, спасая собственными бортами тонкие и изящные обводы военного корабля. Я не видал потом нигде этого транспорта. Но навсегда осталась в моей памяти его широкая и грязная корма...

В ледовом походе торговый флот оказал военному неоценимую услугу. Его ледоколы "Ермак", "Аванс" и другие разбили лед для прохода линейных кораблей, крейсеров, эсминцев. За крепкими корпусами транспортов "Люси", "Бурлака", "Иже", "Веди" и десятков других пробились сквозь лед миноносцы и подводные лодки. Позже, в годы гражданской войны, моряки торгового флота подвозили к нашим бортам уголь и нефть, брали от нас боевые мины, загромождая ими свою привыкшую к мирным грузам палубу, и кидали их на путях противника. Они принимали от нас длинные стволы орудий и ставили их на свои речные буксиры и баржи. Торговые моряки, незаметно для себя приучившись воевать, оставались на Красном флоте командирами и комиссарами.

И эпопея траления Финского залива, тяжелый и опасный труд военных моряков, — это лишь честная отдача долга кораблями военными кораблям торговым. Свободно и безопасно они пошли из Ленинграда во все концы земного шара, с каждым годом все более и более насыщая ровным алым цветом советского флага пестрое смешение флагов на оживившемся Финском заливе.

Есть такой морской обычай — салютовать флагом. Удивительно, до какой степени выразителен этот морской поклон и как эволюция его иллюстрирует путь, пройденный нашей страной за период мирного строительства.

Иностранные корабли, начавшие посещать Ленинградский порт, салютовали флагом далеко не всегда. Финский крест на белом поле или желто-красная неразбериха скандинавов чрезвычайно неохотно и медленно отделялись от клотиков, как бы раздумывая, стоит ли: на рейде болтались лишь скромные тральщики, грязные от непосильного труда.

Но уже в следующие годы, проходя по этому же рейду мимо медленно оживающей "Парижской коммуны", вставшей рядом с "Маратом", гости раскланивались более оживленно и приветливо с каждым из линкоров в отдельности. А в 1927 году бригаде линкоров, громившей у Сескара щиты двенадцатидюймовыми снарядами, повстречался германский транспорт: он стремительно спустил флаг до самого фальшборта — и долго шел так, вздрагивая при каждом залпе.

Как надменно реяли эти флаги у растерзанных советских берегов в девятнадцатом году! Каким гулким пушечным басом покрикивали эти корабли на наши города и деревни! И как хотели бы они вновь прийти к советским берегам, переполненным несметными богатствами, которые мы добыли в нашей стране за эти годы!

Но моря, омывающие советские берега, изменили состав воды. Советские моря насыщены металлом. У страны, ставшей металлической, самая вода стала стальной. Четыре флота создали на этой воде новую береговую черту, не подчиняющуюся географии.

* * *
Ничто не зависит до такой степени от экономических условий, как именно армия и флот. Вооружение, состав, организация, тактика и стратегия находятся в прямой зависимости от данной степени развития производства и средств сообщения.
Энгельс

...Степь. Желтая трава. Сухой жар высокого солнца (это он делает желтыми травы и смуглыми — человеческие лица). Сотни лет никто не смел задерживаться в мертвенных просторах Шаульдера. Караваны проходили здесь, изнемогая, от колодца к колодцу. Эти места носили трагическое имя "Су-сагны", что значит в переводе "тоска по воде".

В начале тридцатых годов тридцать шесть кочевников-казахов начали рыть эту сухую степь. Мутная вода Арыси наполнила канал шириной в пять метров и длиной в тридцать один километр и растеклась по ней тонкими жилками арыков. Спасительная влага преобразила степь. Кирпичные дома стали у новых хлопковых полей, шесть тысяч кочевников осели на рожденной ими самими земле. У просторной школы колхоза "Кзыл-Туркестан", в аллее молодых тополей, уже дающих тень, мы увидели веселую гурьбу казахских пионеров, пускавших по мутной воде арыка какие-то немыслимые кораблики.

Я выбрал самого маленького из них, лет девяти, и спросил у него через переводчика сперва, как его зовут ("Магавья", — ответил он), а потом — знает ли он, что такое Красный флот?

Подняв голову, он всмотрелся в беркута, описывавшего круги над степью, потом, надумав, сказал короткую фразу, блеснув белыми зубами на широком и смуглом лице. Мне перевели: "Красная Армия — это сторож нашего колхоза". Я повторил вопрос, добиваясь услышать от него именно о Красном флоте. Еще шире улыбнувшись и хитро подмигнув (мол, не обманешь!), он ответил переводчику и рассмеялся.

— Он говорит, что это одно и то же... Только не на лошадях, а на пароходах, — сказал переводчик.

Разговор оборвался — нас позвали "закусить". Мы пили кумыс и вздыхали над жирными грудами "бешбармака". Но когда мы вновь сели в машину и степь распахнула передо мной свой простор, я задумался над ответом маленького Магавьи.

Разговор происходил возле города Туркестана, на прямой дороге к Ташкенту, Самарканду, Бухаре. Здесь десятки лет тому назад шли в Среднюю Азию скобелевские и кауфманские отряды тамбовских и рязанских мужиков, одетых в белые рубахи и кепи с назатыльниками. Беркут, долговечная птица, ширявший кругами над головой Магавьи, был, может быть, одним из тех, что клевали продырявленные солдатскими пулями казахские, туркменские, узбекские тела, отмечавшие путь царской армии. И здесь девятилетний представитель национальности, не так давно считавшейся полудикой, не только знает о существовании никогда не виданных им кораблей Красного флота, но и доверяет этим "пароходам" защиту собственной жизни. Вот оно — ясное ощущение интернациональной сущности Красной Армии и Флота!

Степь бежала мимо, постепенно зеленея (мы приближались к реке), и уже какие-то необычайно ярко-голубые птицы низко, у самых фар, пересекали наш путь. Ровный бег машины, рокот мотора, сосредоточенное молчание Исахана, шофера-казаха, недавно поменявшего верблюжий недоуздок на штурвал руля, располагали к размышлениям.

Примечательно было то, что это детское сознание не только владело уже чисто абстрактными понятиями, Но и способно было выразить их на своем родном языке, в форме конкретной и образной. Магавья мог бы ответить заученной в школе фразой: "Часовой наших границ". Но он нашел свою формулировку: "Сторож нашего колхоза", именного этого колхоза, "Кзыл-Туркестан", дающего мальчику сытое детство, грамоту, будущность.

Эта способность мыслить рождена в Магавье новыми условиями его жизни. Его отец, пастух-кочевник, имел в его возрасте считанное количество понятий, касающихся скота, еды и нищеты. Изменения в стране, перемены байской системы хозяйства на колхозную, самый канал, проведенный кочевниками и помогший им осесть, жить вместо юрты в доме, иметь для детей школу, — вот что стояло за ответом Магавьи.

Я думал еще и о том, что "оперативное задание" Магавьи Военно-Морскому Флоту доказывает уже развившуюся в этом ребенке любовь к своему колхозу, к своей стране, которая нуждается в защите и которая, следовательно, дает ему счастье (ибо защищать причину несчастья — нет надобности).

Для этого детского ума, оперирующего тем, что он видит вокруг себя, социалистической родиной оказался этот колхоз, который создал для него новую жизнь. Для ума, способного к обобщениям, эта социалистическая родина принимает очертания Казахстана, очертания Союза Советских Республик, сроднившего десятки освобожденных национальностей в великой задаче: сделать человека действительно человеком.

Так на дне ответа пионера лежала великая идея нашей эпохи — идея пролетарского гуманизма.

Во имя этой великой идеи — торжества человеческой жизни в коллективе, победившем силы природы и сломавшем уродующие человека общественные отношения, которые были построены на эксплуатации человека человеком, на духовном и материальном рабстве, — гибли дорогие товарищи наши, балтийские моряки, на эсминцах "Гавриил", "Константин" и "Свобода", на бронепоездах, на речных буксирах, гибли на Волге, на Балтике, на Черном море, в Приморье. И во имя этой великой идеи четыре военно-морских флота и несколько флотилий на морях, океанах, озерах и реках...

Тут машина внезапно кинулась в сторону и запрыгала по ссохшимся колеям. Желтый комочек метнулся перед колесами и исчез в жесткой траве. Я сбоку вопросительно посмотрел на Исахана.

— Суслик, — сказал он, выводя машину на дорогу.

Поведение его показалось мне удивительным.

— Ну так что? Черепах же давишь?

— Черепаху интересно. Видал, как лопается? Суслик — нехорошо.

— Примета, что ли, какая?

— Зачем примета, наши казахи ловят, за границу идет. Зачем шкурку портить? Шкурка денег стоит...

Желтый комочек был сусликом-песчаником, знаменитым казахским зверьком, которого ловят в степях в количестве трех миллионов штук ежегодно; и я вспомнил, сколько золота приносит стране этот зверек. Машина, вздрогнув, попала в колею, Исахан прибавил газу, и в дорожное раздумье вошли огромные богатства Казахстана...

Военные корабли, как известно, построены из металлов, стреляют бездымным порохом и кормятся углем и нефтью. Где-то за горизонтом, в невидимом продолжении расстилавшейся передо мной степи, лежали под сухой и ровной ее гладью цветные металлы, железная руда, нефть и уголь, а в колхозе маленького Магавьи я оставил хлопок, взросший на ее поверхности, а чуть к югу — в степи росли волшебные корни тау-сагыза, пропитанные натуральным каучуком. Здесь, в Казахстане, была создана третья угольная база Союза — Караганда, здесь находилось второе Баку — Эмба. Уголь и нефть, без которых голодали наши корабли в гражданской войне, шли теперь из Казахстана в количествах неисчислимых. Здесь строился Балхашский медный комбинат, отсюда, из Чимкента и Риддера, текли в Советский Союз тысячи тонн свинца, здесь были никель, вольфрам, цинк.

Все основные элементы, из которых создается боевой корабль, которыми он питается, которыми он стреляет, находились здесь, в этой степи, безмерно удаленной от какого бы то ни было моря, но теснейше связанной с морем и с кораблями Военно-Морского Флота. Все эти элементы не могли появиться на свет, пока не изменилась политическая и экономическая структура страны, пока эта страна не вошла в социалистический союз республик.

Вызванные к жизни волей освобожденного народа, эти элементы смогли создать и средства собственной защиты. Две пятилетки, насытившие страну металлом, дали жизнь современным нашим кораблям. Металл в военном своем воплощении вынес оборону берегов далеко в море, создал под водой непроходимые рифы мин и подлодок.

И тогда настало время с трибуны сессии Верховного Совета сказать те слова, о которых мечтали комсомольцы двадцатых годов, которых ждали старики боцмана, отдавшие всю жизнь флоту, — слова о создании могучего Военно-Морского Флота Советского Союза. Под горячую мечту была подведена металлическая база.

Новые крейсера, быстро и далеко стреляющие, несут по водам советских морей бессмертные имена великих людей социализма. Новые миноносцы приняли гордые названия героических кораблей русского флота. Но мог ли старый "Стерегущий", кто до последнего снаряда отбивался от японцев и затопил себя, чтобы не сдаться, мечтать о той сказочной скорости, с какой мчатся по волнам новые советские эсминцы? Подводные лодки плотной, непроворотной стаей бродят теперь в тех местах, где когда-то сдерживали врага одинокие лодки девятнадцатого года "Пантера" и "Рысь".

Эти линейные корабли, эти крейсера, миноносцы, подлодки, торпедные катера, авианосцы строила и строит вся Советская страна. Сотни заводов в разных ее концах строят турбины, электромеханизмы, создают вооружение, тянут проволоку для проводов и обволакивают ее изоляцией из советского каучука, перерабатывают хлопок в порох. Огромные запасы нефти и угля создаются в предвидении того, что в нужный момент их потребуют военные корабли. И даже такая далекая от морей страна, как Казахстан, двинулась всей своей степью и всеми горными хребтами к флотским базам, неся военным кораблям сыпучие груды угля, озера нефти, горы металлов.

"Вооруженные силы страны являются ярким отражением политических и экономических особенностей данного государственного строя" (Энгельс).

С каждым годом нам все легче воспитывать краснофлотцев из рабочей молодежи и колхозников, все легче обучать их сложному и трудному военно-морскому делу. С заводов и строек приходят готовые машинисты, с электростанций — готовые электрики, из колхозов — с тракторов и комбайнов — готовые мотористы, с торгового флота — готовые рулевые, с рыбных промыслов — готовые боцмана.

В отличие от армий и флотов всего мира и всех эпох, эти советские моряки защищают действительно свою родину, где находятся лично им принадлежащие социалистические богатства, и свою политическую систему, которая на базе этих богатств создала им и миллионам людей свободное, сытое, содержательное и счастливое существование.

Четыре военно-морских флота — Краснознаменный Балтийский, Черноморский, Тихоокеанский, Северный, составленные из нужного количества мощных боевых машин, плавающих на воде и под водой, летающих по воздуху и стреляющих с береговых крепостей, охраняют моря и океаны Советской страны. И если взглянуть на командиров, комиссаров и краснофлотцев четырех флотов, то в памяти встанут два поколения: матросы революции и комсомольцы первого призыва. Это они спасли Красный флот в ледовом походе, это они отстояли его в боях гражданской войны — и это они положили начало могучему Военно-Морскому Флоту Советского Союза.

1936-1939
Дальше